— Но в конечном счете ты его опорочил перед миром?
— Как посмотреть. Где-то ближе к концу истории он бежал через город без штанов и с горшком на голове — это считается?
— А без штанов-то почему?
— Да под конец мне больше брать было нечего, а штаны у него козырные, бархатные. — Бинго вытянул из рюкзака неопрятный ком и расправил его в действительно модные штаны с вышивкой.
— Все остальное ты уже забрал?
— Там еще народ подключился, когда маг заустал пламя возжигать да молниями пуляться. Видел, как четверо дюжих даже кроватищу мажескую по лестнице тащили. А я — я ж не жадный, не то что некоторые, брал по штучке за заход, на память, и только такое, что унести можно, не надорвавшись. Хотел тебе сувенир прихватить — гаргулью с фасада, она просто вылитая ты, только без бороды и с когтями, но она, когда я к ней подобрался, со страху раскаменилась и, каркнув, улетела в ночь.
— Потрясающе, Бингхам. Я подозревал, что все не так невинно, как ты при стражах рассказал, но чтоб настолько…
— Насколько? Я ж его не убил! И даже когда в бочку с мальвазией его окунул, то почти сразу вынул — ну, как только он пузыри пускать перестал, а я смог оторвать взор от дивной придумки — стенных часов с кукушкой. Он почти сразу отплевался и побег в неизвестном направлении.
— Эх, оставь. Покажи лучше, что еще настриг с его закромов.
— Кукушка из часов, а то они велики были, не свернуть. — Бинго достал из мешка искусно вырезанную деревянную птичку на сложных металлических салазках, грубо выломанных из недр часового механизма. — Перестала куковать, но ты ведь починишь? Каменюга с ручкой, гладко отшлифованная, — в лучших домах такие зовут «пресс-папье», наверное, им хорошо прессовать папу… моего папу, похоже, в расчет не брали, такой малостью из него и чоха не выдавишь. Перо павлинское, или какой иной птички, — большое и красивое, можно в башку воткнуть или в зад, дабы на балах модничать, маг же его для письма использовал. Вилка двузубая, думал — золотая, но куснул и чуть зуб не сломал, стало быть, позолота… можно сохранить на правах потайного оружия.
Бинго взвесил вилку на пальце, потыкал ею воздух и затолкал сзади за свой бесконечный пояс.
— Прибор назначения мне неявного, зато в брульянтовой осыпи. — Гоблин за длинную серебряную цепочку выудил круглое, действительно изукрашенное мелкими алмазами. — Сам подумай, что это такое и для чего.
— Это ж компас. — Торгрим отстегнул крышку, запирающую механизм. — Странный, правда, компас, не на север-юг, а одна стрелка и та гуляет без остановки… Ты небось его сломал, как тебе свойственно.
— Прикинусь, что не слыхал этого возмутительного поклепа. Вот еще нашел перстень — золотой без подвоха, а вот камень мне незнаком, и искры по нему бегают возмутительные. Не иначе, магический артефакт, а на кой он нам?
— А ты надень. Вдруг магические свойства проявятся?
— Вот ты и надень. На нашего брата вешать волшебные побрякушки неразумно, никогда не поймешь, то ли оно само не работает, то ли наш резистенс давит, а то ли оно так забурления усиливает, что…
— Уломал, языкастый. — Торгрим отобрал у гоблина перстень и не без труда насадил его на мизинец левой руки. — Что-то ничего не чувствую.
— И внешне почти не изменился. Правда, только что выглядел как нормальный чумазый оборванец, а тут кольцо явно краденое… в результате образ сделался сугубо подозрителен.
— К Стремгодовой его матери. — Торгрим ухватился за кольцо и попытался стащить его с пальца, но не тут-то было. — Ладно, сниму, как маслом или мылом разживемся. Что еще?
— Записная книжка в переплете из дрейковой шкурки — если захочешь перед сном почитать, как грамотеям свойственно, только свистни. Лягушка…
— Лягушка?
— Ну да. Потрошеная лягушка в прозрачной баночке. Не знаю, в чем суть, но заворожен был мощью сего решения. Ах да, вот же — специально для тебя прихватил, когда подлая гаргулья от меня смылась, чтоб ты не так ругался… тебе сначала надо было отдать, а потом уже про остальное хвастаться.
Торгрим настороженно принял плетеный туесок, небезосновательно опасаясь, что из него может вылезти какая-нибудь гадость… но под крышкой обнаружилось, подумать только, тобакко — плотно умятые коричневые стружки, судя по резкому горькому духу, с лучших пакотарских плантаций.
— Не за что, — самодовольно упредил Бинго невнятное дварфийское бурчание. — Чем могу, тем более ежли ты правда от курения расслабляешься, то и мне хорошо — лишних пять минут небит побуду.
Он долго еще что-то вещал, извивался в седле, изображал в лицах и декламировал, приподнимаясь на стременах, но Торгриму решительно никакого дела до этого не было. Он дрожащими от жадности руками достал свою трубку, вытряс из нее застывшие остатки старого скверного курева, натолкал мажеского зелья — по всем правилам, в три приема, плотно утаптывая заскорузлым пальцем и продувая для лучшей тяги, тут только спохватился, что прикурить-то не от чего — разве что начать тут же над осликовыми ушами лязгать железом о железо, высекая искру?.. Но Бинго и тут не подвел — услужливо подал лупу с вычурной ручкой.
— Это когда я решил зайти через подвал, — пояснил он, но оценил затуманенный дварфов взор и махнул рукой. — А, Стремгод с тобой, борода, получай удовольствие. Я тебе припомню.
Солнце, вылезшее над оставшимся позади городом, как раз дотянуло лучи до неспешно трусящего отряда, и Торгрим со второй же попытки завел в трубке блуждающий огонек. Идеально подсушенное тобакко охотно разгорелось, густые дымные облака окутали дварфа, и на какое-то время все стало хорошо. Торгрим забыл даже, что сидит в седле, а с седла и упасть недолго; расслабился полностью, прикрыл глаза, чтобы дым не щипал, одной рукой держал трубку, другой праздно придерживал узду, и даже начал намурлыкивать некий образчик дварфийского песенного творчества — не очень музыкальный, но зато идеологически до точки выверенный.